РИП ВАН ВИНКЛЬ
Вашингтон Ирвинг
Клянусь Воденом, богом саксов, от которого
происходит Среда — Воденов день; правде я
буду верен вовеки, до того дня, когда сойду в
свою могилу... Картрайт.
ПРЕДИСЛОВИЕ
Нижеследующий рассказ был найден среди
бумаг покойного Дидриха Никербокера,
старого джентльмена из Нью-Йорка, который
живо интересовался голландской историей
провинции и нравами потомков её первых
поселенцев. Однако его исторические
изыскания опирались не столько на книги,
сколько на людей: книги были прискорбно
скудны по интересующим его предметам,
тогда как старые бюргеры, а ещё более их
жёны, оказались богаты той изустной
легендарной мудростью, что столь
драгоценна для истинной истории.
Поэтому всякий раз, когда ему случалось
набрести на подлинно голландскую семью,
уютно укрывшуюся в низкой кровле
фермерского дома под раскидистым
платаном, он смотрел на неё как на
маленький переплетённый том готического
шрифта и изучал его с рвением истого
книжного червя.
Плодом всех этих изысканий стала история
провинции времён правления голландских
губернаторов, которую он издал несколько
лет назад. Мнения о литературных
достоинствах этого труда высказывались
разные, и, по правде говоря, он ничуть не
лучше, чем должен быть. Главное его
достоинство — добросовестная точность,
которая, правда, поначалу вызывала
некоторые сомнения, но с тех пор была
полностью подтверждена; ныне этот труд
принят во все исторические собрания как
книга неоспоримого авторитета.
Старый джентльмен скончался вскоре после
выхода своего труда в свет; а теперь, когда
его уже нет среди живых, едва ли повредит
его памяти признание, что своё время он мог
бы употребить с большей пользой на более
весомые труды. Впрочем, он имел
обыкновение по-своему кататься на своём
коньке, и хотя это порой поднимало пыль в
глаза его соседям и огорчало некоторых
друзей, к которым он питал искреннее
уважение и приязнь, всё же его заблуждения
и причуды вспоминают «скорее с
сожалением, нежели с гневом», и ныне уже
начинают подозревать, что он никогда не
имел намерения кого-либо обидеть или
оскорбить.
Но как бы ни оценивали его память критики,
память эта всё же дорога многим людям, чьё
доброе мнение вполне стоит того, чтобы им
дорожить; в особенности некоторым пекарям
бисквитов, которые пошли даже на то, чтобы
отпечатывать его изображение на своих
новогодних коврижках, тем самым даровав
ему шанс на бессмертие, почти равный чести
быть отчеканенным на ватерлооской медали
или на фартинге королевы Анны.
РИП ВАН ВИНКЛЬ
Всякий, кому доводилось совершать
путешествие вверх по Гудзону, непременно
помнит Каатскильские горы. Это отторгнутая
ветвь великого Аппалачского семейства; они
видны далеко к западу от реки, вздымаясь на
благородную высоту и господствуя над
окрестной местностью. Всякая перемена
времени года, всякая перемена погоды и
даже всякий час дня вызывает какую-нибудь
перемену в волшебных красках и очертаниях
этих гор, и все добрые хозяйки, что вблизи,
что вдали, почитают их за безупречный
барометр.
В ясную, устойчивую погоду они облачены в
синеву и багрянец и отпечатывают свои
смелые очертания на чистом вечернем небе;
но порой, когда весь остальной ландшафт
безоблачен, вершины их окутываются
капюшоном серых испарений, который в
последних лучах закатного солнца
разгорается и вспыхивает, точно венец
славы. У подножия этих сказочных гор путник
мог бы заметить лёгкий дымок, вьющийся
над деревушкой, чьи дощатые крыши
поблёскивают среди деревьев — как раз там,
где синие тона нагорья сливаются со свежей
зеленью ближнего пейзажа.
Это небольшая деревушка глубокой
древности, основанная голландскими
колонистами в первые времена провинции,
примерно на заре правления доброго Питера
Стайвесанта (мир праху его!); ещё несколько
лет назад там стояли дома первых
поселенцев, сложенные из маленького
жёлтого кирпича, привезённого из
Голландии, с решётчатыми окнами и
фронтонами, увенчанными
флюгерами-петушками.
В той самой деревушке, в одном из таких вот
домов (который, сказать по правде, изрядно
обветшал и был потрёпан непогодой), жил
много лет назад, когда страна была ещё
провинцией Великобритании, простодушный
и добродушный малый по имени Рип ван
Винкль. Он происходил от тех ван Винклей,
что столь доблестно отличились в рыцарские
времена Питера Стайвесанта и
сопровождали его при осаде форта
Кристина. Однако воинственного нрава своих
предков он унаследовал весьма немного.
Я уже заметил, что был он человеком
простодушным и добродушным; сверх того,
был он добрым соседом и покорным,
находящимся под каблуком мужем. И,
пожалуй, именно этому последнему
обстоятельству он был обязан той кротостью
духа, что снискала ему всеобщую любовь:
ведь те мужья бывают обычно услужливы и
покладисты на людях, кто у себя дома
состоит под строгой рукой сварливой жены.
Нрав их, без сомнения, становится гибким и
податливым в огненном горниле домашних
невзгод, а ночное внушение супруги стоит
всех проповедей на свете, когда речь идёт о
науке терпения и долготерпения.
Сварливая жена, следственно, в некотором
смысле может почитаться сносным
благословением; и если так, то Рип ван
Винкль был благословен трижды. Верно то,
что он был большим любимцем всех добрых
хозяек деревни, которые, по обыкновению
любезного пола, всегда становились на его
сторону во всех семейных перебранках и,
судача о том по вечерам, неизменно
возлагали всю вину на Даму ван Винкль.
Деревенские дети тоже вскрикивали от
радости всякий раз, как он появлялся.
Он участвовал в их играх, мастерил им
игрушки, учил запускать змеев и играть в
шарики и рассказывал долгие истории о
призраках, ведьмах и индейцах. Всякий раз,
когда он бродил по деревне, его окружала
целая ватага детворы: они цеплялись за его
полы, карабкались к нему на спину и
безнаказанно проделывали над ним тысячи
проказ; и ни одна собака во всей округе на
него не лаяла.
Главным изъяном натуры Рипа было
непреодолимое отвращение ко всякому
доходному труду. И объяснялось это отнюдь
не недостатком усердия или упорства: ведь
он мог сидеть на мокром камне с удочкой,
длинной и тяжёлой, точно татарское копьё, и
удить целый день без единой жалобы, даже
если за весь день у него не было ни единой
поклёвки. Он мог часами таскать ружьё на
плече, пробираясь через леса и болота,
вверх по холмам и вниз в лощины, лишь бы
подстрелить несколько белок или диких
голубей.
Он никогда не отказывался помочь соседу
даже в самой тяжёлой работе и был первым
во всех деревенских сборищах —
обшелушивании маисовых початков или
кладке каменных изгородей; деревенские
женщины тоже охотно посылали его с
поручениями и заставляли делать разную
мелкую работу по дому, за которую не
брались их не столь услужливые мужья.
Одним словом, Рип готов был заниматься
чем угодно — только не своими
собственными делами; но исполнять
семейный долг и содержать свою ферму в
порядке было для него делом решительно
невозможным.
По правде говоря, он утверждал, что
трудиться на своей ферме бессмысленно:
это был самый негодный клочок земли во
всей округе, и всё в нём шло наперекор ему,
что бы он ни делал.
Изгороди его беспрестанно разваливались;
корова его то забредала неведомо куда, то
забиралась в капусту; сорняки на его полях
всегда всходили быстрее, чем где бы то ни
было; дождь неизменно начинался как раз
тогда, когда у него была какая-нибудь работа
под открытым небом; так что хотя
доставшееся ему по наследству имение под
его управлением сократилось, акр за акром,
покуда от него не осталось немногим больше
клочка под маис да картофель, ферма эта
всё равно оставалась в самом худшем
состоянии во всей округе. Дети его тоже
были столь же оборванны и дики, будто
вовсе ничьи.
Его сын Рип, сорванец, зачатый по образу и
подобию отца, обещал унаследовать вместе
с отцовскими обносками и его привычки.
Обычно его можно было видеть плетущимся,
точно жеребёнок, за материнским подолом,
облачённым в пару отцовских списанных
шаровар, которые он с превеликим трудом
придерживал одной рукой — так знатная
дама в дурную погоду придерживает свой
шлейф. Впрочем, сам Рип ван Винкль
принадлежал к числу тех счастливых
смертных с беспечным, ко всему
притёршимся нравом, которые не
обременяют себя заботами, едят белый хлеб
или чёрный — смотря по тому, что
достанется с наименьшими хлопотами, — и
скорее согласятся голодать за грош, чем
трудиться за фунт.
Если бы его оставили в покое, он
насвистывал бы себе жизнь напролёт в
полнейшем довольстве; но жена
беспрестанно долбила ему в уши про его
леность, беспечность и то разорение, что он
навлекает на семью. С утра до ночи язык её
без умолку работал, и что бы он ни сказал,
что бы ни сделал — всё непременно
вызывало поток домашнего красноречия. У
Рипа был лишь один способ отвечать на
подобные нотации, и от частого
употребления способ этот превратился в
привычку: он пожимал плечами, качал
головой, возводил глаза к небу — и молчал.
Впрочем, это неизменно вызывало новый
залп со стороны его жены, так что ему
приходилось отводить свои войска и
удаляться за пределы дома — единственная
сторона, которая, по правде говоря, и
принадлежит мужу, находящемуся под
каблуком.
Единственным домашним приверженцем
Рипа был его пёс Волк, который был под
каблуком не менее своего хозяина, ибо Дама
ван Винкль почитала их обоих товарищами
по безделью и даже смотрела на Волка
недобрым оком, как на причину того, что
хозяин её так часто бродит неведомо где.
Правда и то, что во всём, что касается духа,
подобающего честному псу, он был отважен,
как никакой другой зверь, когда-либо
рыскавший по лесам, — но какая отвага
устоит перед злокозненным и
всеобъемлющим ужасом женского языка?
Стоило Волку войти в дом, как грудь его
опускалась, хвост либо повисал до самой
земли, либо поджимался между ног; он
крался с видом висельника, то и дело косясь
на Даму ван Винкль, и при малейшем взмахе
метлы или половника опрометью, с визгом,
кидался к двери.
С годами супружества дела Рипа ван Винкля
становились всё хуже и хуже; ведь
сварливый нрав с возрастом не смягчается, а
острый язык — единственное лезвие,
которое от постоянного употребления
становится лишь острее. Долгое время он
находил себе утешение, изгнанный из дома,
посещая нечто вроде постоянного клуба
мудрецов, философов и прочих праздных
особ деревни, заседания которого проходили
на скамье перед небольшой гостиницей,
обозначенной румяным портретом его
величества короля Георга Третьего.
Тут они, бывало, просиживали в тени долгий,
ленивый летний день, вяло пересуживая
деревенские сплетни или рассказывая
бесконечные, сонные истории ни о чём. Но
иному государственному мужу стоило бы
заплатить немалые деньги, чтобы услышать
те глубокомысленные рассуждения, что
порой возникали, когда в их руки случайно
попадала старая газета, оставленная
каким-нибудь проезжим путником.
С каким торжественным видом внимали они
её содержанию, которое нараспев зачитывал
им Деррик ван Буммель, школьный учитель,
щеголеватый и учёный человечек, коего не
могло устрашить самое исполинское слово
из словаря; и как мудро рассуждали они
потом о событиях общественной жизни —
спустя месяцы после того, как те уже
свершились.
Мнениями этого сборища безраздельно
управлял Николас Веддер, патриарх деревни
и хозяин гостиницы, у дверей которой он
восседал с утра до ночи, лишь настолько
передвигаясь, чтобы избегать солнца и
держаться в тени большого дерева; так что
соседи могли узнавать время по его
перемещениям столь же точно, как по
солнечным часам. Правда, говорить его
доводилось слышать редко, зато трубку свою
он курил беспрестанно. Однако приверженцы
его (ибо у всякого великого человека есть
свои приверженцы) прекрасно его понимали
и умели угадывать его мнения.