Приключения Фердинанда графа Фэтома
Тобайас Смоллетт
В ДВУХ ЧАСТЯХ — ПОЛНОЕ ИЗДАНИЕ
С предисловием автора и введением Г. Г.
Мейнадье, доктора философии Кафедра
английского языка, Гарвардский университет.
ВВЕДЕНИЕ
«Приключения Фердинанда графа Фэтома»,
третий роман Смоллетта, были явлены миру
в 1753 году. Леди Мэри Уортли Монтегю,
писавшая своей дочери, графине Бют, более
чем год спустя [1 января 1755 года],
заметила, что «мой друг Смоллетт...
несомненно обладает талантом к
изобретательству, хотя, думаю, в последнем
его сочинении он несколько иссяк». Леди
Мэри была одновременно права и не права.
Изобретательная сила, которую мы обычно
считаем отличительной чертой Смоллетта,
состояла в умении перерабатывать
собственный опыт в реалистическую прозу.
Этого в «Фердинанде графе Фэтоме»
сравнительно мало.
Сравнительно мало в нём и яркой личности
самого Смоллетта, которая в ранних его
произведениях присутствовала повсюду,
оживляя почти каждую главу — будь то
описание уличной потасовки, нелепой
ситуации, причудливого персонажа или
злобного выставления на позор
какого-нибудь врага. Эта самобытность —
особый дух автора, который ощущается, а не
поддаётся описанию — присутствует в
посвящении «Фэтома» некоему Доктору
———, под которым скрывается не кто иной,
как сам Смоллетт; и кстати, это посвящение
содержит откровенное раскрытие его
характера.
Она присутствует и в начальных главах,
которые обнаруживают — в том числе в
образе матери Фэтома — нечто от особого
авторского «таланта к изобретательству».
Однако в дальнейшем нельзя отрицать, что и
смоллеттовская выдумка, и смоллеттовский
дух иссякают. И всё же в каком-то смысле
«Фэтом» являет больше изобретательности,
чем любой другой роман автора; он
значительно меньше, чем остальные,
опирается на личный опыт. К сожалению,
столь последовательная изобретательность
не отвечала природному дарованию
Смоллетта.
В итоге, не представляя интереса как роман
о нравах современного общества, «Фэтом»
обладает собственной ценностью: он
открывает новую грань своего создателя. Мы
привыкли видеть в Смоллетте бесшабашного
рассказчика, рационального, чуждого
романтики человека света, который
заполняет страницы причудливо
преображёнными знакомцами и
происшествиями.
Смоллетт же «Графа Фэтома», напротив,
скорее предтеча романтической школы,
создавший из собственного воображения
цельную авантюрную повесть.
Хотя она заметно уступает в
занимательности ранним произведениям
автора, поражает то, что когда писатель так
далеко выходит за пределы «привычного
русла», он всё же столь умело справляется
со странными условиями, с которыми
сталкивается. Тому, чьё представление о
гении Смоллетта сложилось исключительно
по «Рэндому», «Пиклу» и «Хамфри
Клинкеру», «Фердинанд граф Фэтом»
преподнесёт немало неожиданностей.
Первая из них — сравнительная
безжизненность книги. Да, здесь снова в
изобилии действие и события, однако, как
правило, без той грубой георгианской
сутолоки, привычной у Смоллетта, которую
так занятно созерцать с безопасного
расстояния и которая в немалой мере
придаёт его прозе ощущение подлинности.
Да и персонажи по большей части
недостаточно живы, чтобы вызывать
интерес.
Кажущимся исключением служит, пожалуй,
мать героя, уже упомянутая нами
закоренелая маркитантка, от которой мы с
полной уверенностью ожидаем, что она
оживёт в духе свирепых образов Смоллетта.
Но увы!
нам не суждено узнать стиль речи этой
дамы, ибо немногие слова, слетающие с её
уст, лишь отчасти её характеризуют; нам
слишком мало выпадает возможностей
изучить её нравы и привычки. В четвёртой
главе, в то время как она убеждается
кинжалом, что все на поле сражения, кого
она желает обобрать, действительно
мертвы, гусарский офицер, наблюдавший за
её прибыльным занятием, бессердечно
всаживает даме пару пуль в голову как раз
тогда, когда та заносит руку, чтобы поразить
его в сердце.
Пожалуй, и к лучшему, что она вот так
удалена со сцены прежде, чем
разочарование от несбывшихся ожиданий
станет невыносимым. Насколько можно
судить по остальным персонажам «Графа
Фэтома», даже эта занятная амазонка рано
или поздно превратилась бы в деревянную
фигуру с ярлыком, сообщающим
необходимые сведения о её характере.
Таков, несомненно, её сын Фэтом, герой
книги. Поскольку на нём написано «Хитрый
злодей чудовищной бесчеловечности», нам
волей-неволей приходится принимать его
таким, каким задумал его творец; но редко
словом или делом предстаёт он убедительно
настоящим злодеем. Его друг и антипод,
благородный молодой граф де Мельвиль,
столь же безжизнен; и столь же
деревянными выглядят Джошуа —
благородный, почти святой еврей — и этот
нудный, нелепый Дон Диего. Не живёт и
героиня — несравненная Монимия; впрочем,
в её случае отсутствие жизненности не
удивительно:
её присутствие поразило бы нас.
Будь она женщиной, трепещущей от жизни,
она отличалась бы от прочих героинь
Смоллетта. «Вторая дама» этой мелодрамы,
мадемуазель де Мельвиль, хотя отнюдь не
оживлённая, всё же более реальна, чем её
невестка.
То, что персонажи по большей части
бесплотны, — не единственная
неожиданность, которую преподносят нам
действующие лица «Графа Фэтома».
Удивляет, что среди них почти нет
по-настоящему причудливых; удивляет, что в
ряде случаев они очерчены значительно
отчётливее, чем любой из героев «Родрика
Рэндома» или «Перегрина Пикля». Во
втором из этих романов мы видели, как
Смоллетт начинает понимать, как
использовать событие для обозначения
последовательного развития характера. В
«Графе Фэтоме» он, по всей видимости,
вполне постиг этот художественный принцип,
хотя так и не научился применять его с
успехом.
Вот почему, вопреки превосходному
замыслу, Фэтом, как я уже говорил, лишён
правдоподобия. После всех его злодеяний,
которые он творит без видимых угрызений
совести, невозможно поверить, что он
способен искренне раскаяться в своих
преступлениях. Нас охватывает нешуточное
сомнение, когда мы читаем, что «пороки и
честолюбие в нём совершенно угасли», — и
последующее свидетельство Мэтью
Брэмбла, эсквайра, в «Хамфри Клинкере»,
противоречащее этому, ничуть не
рассеивает его.
Тем не менее до этого момента Фэтом
выписан последовательно — и с
определённой целью: показать, что
хладнокровное мошенничество, сколь бы
удачливым оно ни было поначалу, неизбежно
приходит к краху. Чтобы усилить эффект от
своего негодяя, Смоллетт развивает
параллельно с ним образ добродетельного
графа де Мельвиля. Авторский замысел —
использовать один персонаж как фон для
другого — не блещет оригинальностью,
однако свидетельствует о заметном
прогрессе в теории повествовательной
техники.
Только исполнение у Смоллетта, как я уже
говорил, на сей раз оставляет желать
лучшего.
«Но, — спросит иной читатель, — если в
«Фэтоме» нет той занятной и нередко
будоражащей сутолоки, что отличала
прежние романы Смоллетта; если
персонажи, при всей их продуманности,
редко восхитительно причудливы и никогда
по-настоящему не оживают — что же делает
книгу занимательной?» Удивление будет
ещё сильнее, когда окажется, что в
значительной мере книгу занимает именно
сюжет. Да, Смоллетт, прежде равнодушный к
композиции, написал здесь историю, в
которой сам по себе сюжет — пусть нередко
неуклюжий — удерживает внимание
читателя.
Поистине хочется узнать, суждено ли
молодому графу обрести утешение в своих
скорбях и свершить справедливость над
неблагодарным питомцем.
И когда в финале всё оборачивается так, как
должно, поражаешься тому, сколько
персонажей книги послужили движению к
задуманной развязке. Не все из них,
разумеется, и не все приключения,
оказываются необходимыми, но в конце ясно
видно, что многое, представлявшееся
большинству читателей излишним —
например, история Дона Диего, — в итоге
оказывается существенным.
Уже было сказано, что в «Графе Фэтоме»
Смоллетт в известной мере выступает
романтиком, и это ещё одна черта,
придающая книге интерес.
То, что у него было мощное воображение, не
удивительно. Любой, знакомый со
Смоллеттом, уже видел это в замечательных
ситуациях, которые он ставил перед нами в
своих ранних произведениях. Они, однако, не
свидетельствуют о том, что Смоллетт
обладал воображением, способным
возбуждать романтический интерес; ибо в
«Родрике Рэндоме» и в «Перегрине Пикле»
удивительные ситуации служат главным
образом забаве.
В «Фэтоме» же есть ситуации, рассчитанные
на возбуждение ужаса; и одна из них по
меньшей мере неоспоримо удалась. Ночь
героя в лесу между Бар-ле-Дюком и
Шалоном была, без сомнения, более
леденящей кровь для наших предков
восемнадцатого века, чем для нас, успевших
познакомиться с десятками подобных
ситуаций — как в немногих захватывающих
романах, принадлежащих к подлинной
литературе, так и в значительно большем
числе тех, что к ней не относятся.
И всё же даже сегодня читатель, чей вкус
притуплён низкопробными романами,
почувствует силу Смоллетта и не один раз
содрогнётся, читая о ночных переживаниях
Фэтома на чердаке, куда старуха запирает
его до утра.
Эта ситуация скорее мелодраматична,
нежели романтична в том смысле, в каком
это слово применяется в литературе
восемнадцатого и девятнадцатого веков.
Однако в «Фэтоме» немало подлинно
романтического — уже в последнем
значении. Таково заточение графини в
замковой башне, откуда она машет платком
молодому графу, своему сыну и
несостоявшемуся избавителю. И особенно
такова сцена в церкви, когда Ренальдо (само
это имя звучит романтически) в полночь
посещает мнимую могилу своей
возлюбленной. Пока он ждал, когда
пономарь отопрёт дверь, его «душа...
была взвинчена до высшего предела
восторженной скорби. Непривычная тьма...
торжественная тишина и уединённость этого
места в сочетании с причиной его прихода и
мрачными образами, рождёнными
воображением, породили истинный экстаз
сумрачного предвкушения, разрушить
которое не было бы в силах всё золото мира.
Пробило двенадцать, сова закричала с
разрушенного зубца стены, дверь отворил
пономарь, который при свете мерцающей
свечи проводил убитого горем влюблённого в
мрачный придел и топнул ногой об пол,
промолвив: «Вот здесь молодая леди и
погребена»."
Перед нами столь изобильный набор
привычных романтических атрибутов
«кладбищенской» школы поэтов — той
школы, в которой профессор У. Л.
Фелпс называет Янга с его «Ночными
думами» самым «выдающимся
представителем», — что поначалу хочется
думать, будто Смоллетт потешается над ней.
Однако контекст, по всей видимости,
доказывает, что он был совершенно
серьёзен. Тем интереснее и удивительнее
обнаружить следы романтического духа в его
прозе более чем за десять лет до «Замка
Отранто» Уолпола.
Столь же интересно найти в нём так много
мелодраматического чувства, ибо это
укрепляет связь между ним и его учеником в
девятнадцатом веке — Диккенсом.
Из всего сказанного мною не следует
заключать, что привычный Смоллетт всегда
или почти всегда отсутствует в «Графе
Фэтоме». Я уже говорил о посвящении и
начальных главах как о том, чего можно было
ожидать от его пера. Есть, кроме того,
истинно смоллеттовские штрихи в сценах в
тюрьме, из которой Мельвиль вызволяет
Фэтома, и немало сатирического
смоллеттовского юмора в описании взлётов
и падений Фэтома — сначала в роли
избалованного щёголя, а затем в роли
модного врача.